Если вы подниметесь на восьмой этаж стандартной девятиэтажки и заглянете в ту квартиру, что налево от лифта, то там, в темноватой из-за неудачного расположения кваритры комнате, в самом центре ее, увидите застывшего во времени мальчика. В его руках расческа, а на голову натянут распахнутый ситцевый женский халат. Он стоит так, замерший, уже больше двадцати лет.
Ангел, скажете вы, если всмотритесь в его глаза. Снежная королева выгнала бы Кая и взяла бы его к себе на постоянное жительство, даже не целуя. Волосы, торчащие в разные стороны, как у созревшего одуванчика или солнца в детском рисунке. Он стоит счастливый. Дома кроме него никого нет. И он, весь в летних каникулах и почему-то еще не у бабушки в саду, сияющий как люстра чешского зрусталя над ним. Даже больше: она и переливается исключительно его светом. Старый телевизор рубин выключен и только и смог, что поймать на свой темно-серый уснувший экоан его четкое, слегка размытое по краям отражение. Всего лишь миг, частица мига – вот что ему удалось отпечатать на себе.
Все отражает мальчика в комнате. Сама комната есть лишь отражение его: и журнальный стол, купленный в тон к традиционной, но дорогой стенке, и мельхиоровые крошечные ложки, чуть потемневшие от времени, но изо всех сил старающие не пропустить ни единого миллиметра счастья (а мальчик такой смешной в их черпачках)! Все любит его в этой комнате. Светло-бежевые обои в ромбик, недавно побеленый потолок, совсем невысокий в таких квартирах, окна, вымытые начисто только с месяц назад, которые летом чаще всего распахнуты навстречу балкону и весь-весь-весь город, который не видно с балкона, но на который намекают другие девятиэтажки, разбросанный замыслом архитектора вокруг холма, по которому так весело бывает бежать из школы.
Но сейчас, в этом мгновении, в этой не помутневшей со временем фотокарточке, как это случается с большинством из них, мальчик отражается и сияет, видя себя в отражении зеркал за сервизами и хрустальными бокалами для соков и шампанского. Он видит себя и кажется, поет.
Усышать бы первый звук, хоть немного. Ведь и песня, видимо, важная часть происходящего в комнате. И вот, напрягая зрение и слух, мгновение распускается, приобретает еще больший объем, выпячивает пространство и весьма условное время и начинает раскручиваться по своей оси, по часовой стрелке. Набирает все больше скорость и вот уже, преодолев световой и звуковой барьер, обретает цвет, звук, трепет. Все начинает дрожать и вот уже слышен первый звук и женский голос из магнитофона на полу:
«Ах, Арлекино, Арлекино!..», поет кто-то пронзительно грустно. Но мальчику не важен настоящий смысл, он лшь слышит то, что хочет: «И на арену к ним летят цветы». И становится все яснее откуда его радость и это счастье на кончиках волос. Это он поет!
Не своим голосом, но это он на сцене и к нему летят цветы. Много цветов! «Миллион алых роз»! Вот сколько цветов! И он держит в руках еще крепче расческу-микрофон, а там, в зазеркалье, на него смотрит «восхищенный зал», а он поет для маэстро в восьмом ряду и раскидывает руки в стороны, приветствуя не столько камеры, которые, несомненно, снимают его из зазеркалья, но миллионы глаз, пришедших и смотрящих телевизионную зазеркальную передачу, которую показывают по всем странам. Да что там странам – по всем дружественным планетам!
И нет ничего вокруг. И нет родителей, как будто их и не существует вовсе. Нет кота, чавкающего куриный бульон на кухне, но все оно – есть и сделано в данный миг специально для него. Про него. И связано только с ним. Ведь он – поет. А его показывают по всем телеканалам необъятной вселенной, в которой совсем не хочется и не имеет никакого смыса разбираться. Ни в ее устройстве, ни в правильности и придуманности форм, ни в построении мимолетных предложений, ни в шуме деревьев за окном, ни в том, что на голову его накинут всего лишь мамин халат и поет он в расческу. Ничего этого просто не существует! А есть только миг и именно за него он в этот момент он и держится. То, что будет потом – не важно. То, что было – тоже почти не важно, разве что кроме клубники со сметаной и сахаром. Свет льется на него из стробоскопов и айсберг выплывает из тумана, такой холодный, что ему самому становится холодно, но он продолжает петь голосом той женщины, которая тоже, оказывается, поет.
Вот какой этот миг. Вот почему, наверное он стоит замерший уже больше двадцати лет. Замерший, запутавшийся в паутине обыкновенных дел, испачканный страхами, расплескавшими по всему бывшему мальчику жирные пятна дегтя быта. Придуманный когда-то, почти исчезнувший в этом феерическом болезненном для взрослого человека обмане, мальчик пока еще виден. Он-то, по-видимому, всегда будет стоять в сиянии того дня, а тот, кто появился после и не понял, что тот мальчик в какой-то момент слишком сильно поверил в свой зазеркальный мир и так там и остался, прилепив к нему смолой, подозрительно похожей даже не на заблуждение теперь, а на слепоту, уже не песни, но то, что ему мешает двигаться и думать.